Бунт Афродиты. Nunquam - Страница 3


К оглавлению

3

Если уж речь идёт о Карадоке, то, собирая обрывки досужей болтовни, я извожу себя мыслью о том, что можно было бы составить не одну книгу, а несколько, включая и те книги, о которых знавшие его люди даже не догадывались; неужели каждый человек построен так же? — подобно неуклюжему сэндвичу, насколько я понимаю. Однако тут есть, например, нечто, более подходящее для Кёпгена, — наверно, какая-то часть Карадока и есть Кёпген или vice versa. Я имею в виду алхимию, могучий ночной экспресс, который с грохотом мчится прочь из причинно-следственного поля, унося с собой всё. Алхимию со всеми её парадоксами — я бы определил её как частное владение Кёпгена. Ан нет. Это есть и у Карадока, скрытое под его дурачествами.

Вот, например: «Pour bien commencer ces études il faut d'abord supprimer tout curiosité»; такой парадокс непонятен людям, находящимся под властью формальной логики. Более того, это исходит, если позволите, от человека, который заявлял, будто последними словами Сократа были: «Прошу, о боги, пусть будет смех». Сравните с прекрасной белой нитью, которая пронизывает все труды Аристотеля — философские таблицы умножения, противостоящие подобному дородовому мычанию. (В перерывах я не ленился: на ручном токарном станке выточил себе набор отличных отмычек, чтобы немного разведать окружающее пространство.) Неужели обязательно, чтобы трагическое мироощущение ютилось не где-нибудь, а на задворках смеха?


* * *

И всё же теперь, когда я официально признан сумасшедшим и заперт в «Паульхаусе», трудно представить что-нибудь более способствующее (стиль путеводителя!) долгому и спокойному выздоровлению, чем это место рядом с печальным озером, в котором ничего не отражается, потому что небо низкое и скучное, как вытертый мех. На богатых лугах вокруг полно ленивых змей. По вечерам холмы откликаются эхом на полнозвучный звон колокольчиков. Видно, как качается вымя, когда корова идёт протоптанной тропой в коровник, где электрические присоски вытянут из неё молоко и облегчат жизнь ревущему существу. Пар поднимается клубами.

Бильярдные, библиотека, часовни для прихожан пяти различных вероисповеданий, кинозал, небольшой театр, площадка для гольфа — Нэш не ошибся, говоря, что здесь как в загородном клубе. Хирургическое отделение, как и изоляторы, размещается отдельно в здании, развёрнутом на восток и к нам — задом. Операции на одной стороне, выздоровление — на другой. Наши болезни имеют свои степени и ранги. Подземной системой типа троллейбуса плюс дюжиной или более лифтов разных размеров обеспечивается быстрое и беспрепятственное сообщение между двумя территориями. Мне как будто дали волю. Шучу; наверняка я под надзором, во всяком случае, у меня такое впечатление. Пока мне всего лишь посоветовали не ходить в кино — возможно, для этого есть серьёзные медицинские основания. Если не считать того, что можно было бы ещё раз посмотреть фильм Иоланты, мне плевать: как по мне, кинематограф — это театр Но с постановщиком, которому всякие «но» чужды. Я за звук против картинки, что противоречит современному направлению: мне это известно, но ничего не поделаешь. «Конх омпах» и «Ом мане падме хум» — два выключателя, которые оперируют моей мозговой коробкой: нечто между подающей голос раковиной и мудрецом в утробной позе.

Много здесь и частных шале, расположенных на крутых склонах и спрятанных от наших глаз густо растущими соснами и пихтами. Когда выпадает снег, они довольно красиво смотрятся; в другое время вечная конденсация влаги или проливается лёгким дождём, или висит шотландским туманом. Будущий снег безразлично ждёт своего часа в грозных колоннах туч. Спится неплохо. Нет, мне незачем делать вид, будто это что-то особенное: грозное, подавляющее или расслабляющее, — разве что для меня самого, очевидца. Я тут против воли, глубоко потрясённый и ещё более напуганный здешней безликой добротой. Что есть, то есть — «Паульхаус». Стоит на известняке. Повыше на холме, среди сосен, шале персонала. Там живут наши сторожа, и огни горят всю ночь в тех помещениях, где психоаналитики приковывают друг друга к стенам и порют подтяжками, напрасно стремясь определить болевой порог в состоянии аффекта. Жутко слушать их вопли. В других камерах теологи и мистагоги склоняются над своими идеальными антологиями, поражённые новым типом психической незрелости нашего времени, которую буквальным образом невозможно исследовать. Приезжая, Нэш селится вместе с профессором Пфайфером, у которого плохие зубные протезы и на столе лежит длинный высушенный чёрный пенис — натуральный пресвитер Иоанн ближневосточной фаллической утопии. Швейцарская таксидермия в лучшем виде. Однако никто не знает, кому он принадлежит или, точнее, принадлежал. Во всяком случае, не мне.

Здесь они наверняка потихоньку перемывают косточки бедняжке Чарлоку, вспоминают его тусклые глаза, пустой взгляд. «Удивительное отсутствие мысли», — сказал бы Пфайфер. Это его любимая фраза. А напротив сидит Нэш в галстуке-бабочке, автор «Этиологии онанизма» в трёх томах («Рэндом Хаус»). Кроха ты наша, писпис Нэш. Придётся подождать, ребята. Господи, а всё-таки стоило ехать и стоило платить. Имейте в виду, легче сюда попасть, чем отсюда выйти, — но это также верно и относительно других известных мне учреждений…

Не совсем моя вина, что я проснулся с головой, как гигантская луковица, — многократно обмотанной хирургическим бинтом. Моя голова похожа на Космическое Яйцо, и я именно так, чёрт побери, её ощущаю. Надо было вытащить (как они сказали) кусочки черепа — как из сваренного вкрутую, чтобы съесть на пикнике, яйца. Никаких повреждений на мягкой оболочке мозга. Когда я потянулся за ножом, то лязгнула пара рукояток. Потом чертовски отвлечённое, но потрясающее отречение от всего, и тьма повисает, как японское изображение потухшего вулкана. Angor Animi — страх близкой смерти. На какое-то время он завладел мной. Но теперь я вновь немножко осмелел; как мышь, когда кошка надолго замирает. Я вновь начинаю бегать кругом… видно, кошка забыла обо мне. На самом деле они наверняка видят, что мне лучше; мне была явлена особая милость, и я получил обратно кое-что из моих инструментов, как я их называю, и с ними несколько любимых игрушек. Одна, например, помогла мне найти два микрофона в моей комнате. Вместо того чтобы их разбить, как сделал бы любой из агентов-новичков, я заполнил их шумом льющейся и капающей воды, ударами закрывающихся бачков для мусора — не говоря уж о диком вое и воплях магнитофона; не забыл я и о музыке в виде чудовищных завываний и пуканий в манере Альбана Берга. Бедняжка Пфайфер, должно быть, качал косматой головой и представлял, будто слушает проповедь далай-ламы.

3