— Не знаю. Вопрос степени. Например, мы запустили (так сказать, из-под прилавка) новый коктейль с мощным сексуальным действием — пополам водка и сок Amanita muscaria — гриба, вызывающего галлюцинации. Называется «Колесо Екатерины», полагаю, в честь Екатерины Великой, которая наедалась этими грибами до бесчувствия между своими романами. Что до меня, то я понятия не имею, сколько этого выпускать на рынок. Посмотрим, что придумает Иокас и решит Джулиан. «С древних времён, — прочитал он с учительской интонацией, — изменение сознания наделялось мощным лечебным воздействием; это было известно участникам Элевсинских мистерий и задолго до Элевсинских мистерий». — Неожиданно он захлопнул своё досье и бросил его в портфель из блестящей кожи. — Поглядим, что будет.
Ночь опускалась на потемневшее море, оставляя тучи на западе, но мы ещё успели насладиться предвечерним голубым просветом. Снижение было ровным, разве что время от времени нас легонько покачивало, словно кто-то ладонью хлопал самолёт по плечу, пока мы почти что не поплыли по воде. Под нами то бежали вперёд, то, играючи, поворачивали назад юные весенние волны, своим весельем обещая яркое солнце, которого оставалось недолго ждать. Внешний мир сначала окрасился в цвет лаванды, потом стал тёмно-фиолетовым. Мы мчались вдоль неровной береговой линии, отмечая то один, то другой утёс, устремлявшийся всем своим существом в пустое небо. Где-то поднималась луна. Примерно через час нам предстояло встать на якорь в Неаполитанском заливе, где капитан пожелал переждать ночь и заправиться горючим. Однако идти в город не имело смысла, так как следующий перелёт был назначен за час до первых лучей солнца, чтобы захватить как можно больше света для посадки в Греции, которую капитан считал более рискованной, чем неапольская. Собственно, нас это не касалось; мы рано поужинали и заснули на удобных кроватях.
Афины, когда они наконец показались, были совсем другими — во всяком случае, для меня; город словно висел в фиолетовой пустоте, как голубоватый фрукт на голой ветке ночи. День был на удивление тихим: вдалеке показывались то одна, то другая гора со снежными вершинами, море с достоинством несло свои волны к чётко обозначенному горизонту. Но, конечно же, дело было не столько в привычной и милой глазу красоте этих мест, сколько в мгновенно возникших воспоминаниях. Полагаю, Афины всегда останутся для меня тем же, чем Полис — для Бенедикты, то есть местом, любимым одинаково и за испытанные в нём страдания, и за радости. В конце концов, в Афинах я провёл часть своей юности, то странное и восторженное время, когда возможно всё и ничего. Здесь я жил с Иолантой — не с полумифической звездой, которую мы пытаемся воссоздать из резиновой массы, а с типичной проституткой из маленькой столицы, решительной, весёлой и прекрасной. (Я мысленно повторял её имя на греческий лад, вызывая в памяти её облик, и в то же время сжимал руку Бенедикты с нежностью, вызванной неживой женщиной, в которой я не распознал богиню, когда она была моей. Неужели я влюбился в неё, так сказать, ретроспективно? Или так оно и должно быть? Разве ампутированная рука не болит зимой? Не знаю.)
Теперь мы двигались в большом жирном пузыре из фиолетового и зелёного солнечного света, мягко погружаясь в тёмную чашу, в которой лежал трепещущий город. Ночь сгущалась над Саламином. Всё внизу было словно нарисовано синим мелом или, скорее, напоминало блестящую синюю копирку. Но, как всегда, белел абстрактный кубик Акрополя, будто развёрнутый парус, последний белый светлячок, когда весь мир погружается во тьму. Гиметтус медленно повернулся на патефоне, демонстрируя бритый затылок. Мы прибыли вовремя. Вовремя сделали круг над городом и его главным символом и посмотрели на всё, на что стоило посмотреть. Муравьи махали нам из-под фундамента Парфенона, и Карадок махал им в ответ с неистовым дружелюбием — я же не понимал, с какой целью он это делает, поскольку никто не мог нас видеть, разве что белые блики. И всё-таки. А тем временем мой взгляд выхватил надпись на фундаменте и помчался по улицам в поисках маленького отеля, где, в седьмом номере, прошла немалая часть моей жизни. Но я оказался недостаточно проворным, и, когда определил направление, одна улица скользнула в другую, а там и вовсе дома встали рядами и закрыли вожделенный вид. Мы уже, естественно, снижались для посадки, но сначала нам предстояло сделать длинную петлю, которая увела нас опять в море, чтобы мы могли вернуться в Фалерон и сесть на его водную гладь. Всё прошло гладко, без сучка и задоринки; судно с беспрерывно болтающими греческими таможенниками весело приближало нас к берегу, внушая нам, будто нас здесь с нетерпением ждали и наше появление привело всех в настоящий экстаз. На самом деле это было всего лишь выражением национального греческого гостеприимства; чуть позже, на суше, к нам прицепился пожилой таможенник, но тут возник шофёр Ипполиты. Мы все в один голос закричали: «Григорий!» — и за этим последовали объятия и счастливые слёзы. Тронутые нашим плохим знанием греческого языка и очевидной любовью к почтенному Григорию, таможенники с улыбками и поклонами ускорили для нас процедуру досмотра. Итак, мы в Греции. Нас ждали два автомобиля, и после недолгих раздумий мы сумели их поделить. Карадок, Бенедикта и я отправились в Наос, чтобы навестить графиню, тогда как Вайбарт и остальные решили провести ночь в Афинах.
Когда мы двинулись в путь, Карадок был до странности притихшим; Бенедикта чистила мандарин, сунутый ей мальчишкой; я размышлял, сам не знаю почему, о затопленном розарии с жёлтыми чайными розами, качавшими головами, и о музыке, парившей в воздухе летними вечерами, когда мы засиживались допоздна, несмотря на прохладу, возле пруда с лилиями. А сейчас слишком холодно, чтобы ужинать на открытом воздухе. Целую вечность я не видел Ариадну. Я спросил Григория, как поживает графиня Ипполита, и он ответил мне быстрым взглядом в зеркале.