— Мне никогда не удавалось понять всё до конца, — сказал я. — Никто ничего не объяснял.
— Никто и не мог; точнее, у всех были свои соображения. Нас обманывал Джулиан, да и Графос тоже. Думаю, даже Бенедикта знала далеко не всё; ей было известно лишь то, что вы в опасности в Полисе — вас тогда считали выжатым, поскольку фирма завладела всеми вашими записными книжками. Да-да, а здесь, в Афинах, что-то такое происходило; в первую очередь перетягивание каната между Джулианом и Иокасом, и всё по поводу проклятого храма. Джулиану, как вам известно, во что бы то ни стало захотелось получить Парфенон для фирмы. Теперь, конечно же, это fait accompli, все уже привыкли, а тогда… где бы он нашёл политика, достаточно смелого или прожжённого, чтобы подписать секретный протокол о передаче Парфенона и холма, на котором он стоит, некоей фирме? Естественно, Графос подходил больше всех, однако он затребовал слишком высокую цену отчасти из патриотизма, отчасти из жадности. Во-первых, Мерлину предстояло выплатить государственный долг, во-вторых, финансировать выборы, чтобы Графос стал премьер-министром, и поддерживать его до тех пор, пока он сам не обеспечит себе состояние в Швейцарском банке. Все врали: Графос говорил мне, что спасает Парфенон от Джулиана, а не продаёт его за моей спиной. Пронюхав об их сговоре, Иокас захотел взять себе храм Ники, что было опасно. Его следовало остановить. Как-то Джулиану это удалось. Но потом случилось одно осложнение. Помните маленького, презренного человечишку по фамилии Сиппл, бывшего клоуна? Карадок-то помнит. Я знаю, он просто-напросто обожал его. Этот самый Сиппл тоже пронюхал о протоколе, виновата была неосторожность Карадока, и позвонил мне, намекая на шантаж. Дурачок… конечно, даже одно просочившееся наружу слово могло уничтожить Графоса. Поэтому Сиппла надо было нейтрализовать и отправить куда-нибудь подальше. Мы сделали это, но нам повезло, потому что разразился скандальчик, касавшийся Сиппла, и неудачливому шпиону требовалось срочно покинуть Афины и где-то спрятаться. Вот так это было, по крайней мере насколько мне известно. Понятия не имею, где тут правда, а где ложь. И сейчас тоже.
— Во всём виноват я, — сказал Карадок.
Мне живо представился юноша с перерезанным горлом, лежавший на боку в кровати Сиппла; птицы, которые начинали щебетать и прихорашиваться, едва солнце всходило над Саламином; я вспомнил, как Сиппл стоял там в подтяжках и с остатками клоунского грима на лице, вокруг глаз. Вспомнил Иоланту, совершившую убийство. Невероятно. Просто невероятно.
— Как во сне, — проговорил я.
— Так и есть. Время ещё и не такое вытворяет. Карадок, помните старый бордель, «Голубой Дунай»?
— Ну конечно, — резко ответил он. — Как мне забыть тех, кто учил меня по великой книге жизни?
— Что ж, — продолжала Ариадна, — на днях я ехала мимо одного дома и вдруг вспомнила вас; это было как раз то место, и я решила остановиться, чтобы посмотреть на дом. Но, мой дорогой, его снесли. Ничего не осталось, кроме песка, там, где когда-то была довольно большая вилла. Я не поверила своим глазам. Остановила машину и стала искать, как безумная. Ведь те места я знала, как свои пять пальцев. Напрасно искала. Ничего не было. Хотя, порывшись в песке, я всё же отыскала несколько кусочков штукатурки, да ещё следы, возможно, фундамента… археолог вряд ли определит им другое время, нежели стене Фемистокла, которая ведёт в Фалерон. Ничего! Ни окон, ни дверей, ни шкафов, ни кроватей… всё исчезло. Даже сам дом исчез. Как это воспринимать? Я подумала, может быть, и в нашей памяти есть такие же провалы, исчезнувшие люди, события? Мне стало плохо, так что даже пришлось прислониться к стене. Меня чуть не вырвало, но тут я подумала о том, как вы и Феликс переходили тут из комнаты в комнату. Я подумала о вас, как будто вы умерли. Так давно это было. — Своим низким мелодичным голосом она повторила эту фразу по-гречески. — Смерть ведёт себя как хочет, бьёт, когда не ожидаешь удара, — добавила она еле слышно.
— Не хочу грустить, — заявил Карадок. — Пусть даже мой последний вздох будет богохульством, вот так.
Бенедикта погладила его по руке, словно успокаивая, а Ариадна повернулась ко мне и проговорила на низких нотах:
— Я часто виделась с Джулианом, чаще, чем с кем-нибудь ещё; мы были в Швейцарии в одно время. Как ни удивительно, он решил не скрываться и был по-своему очень внимателен ко мне. Вы ведь создаёте для него её копию — Иоланты — правда? Когда он рассказал мне об этом, меня вдруг охватил страх. Не из-за копии, а из-за того, как он рассказывал о ней. Что с ним случилось? Джулиан как будто потерял своего дьявола, помягчел, ослабел. Например, он сказал с очаровательным смирением: «Очевидно, что Феликс предаст меня, как только появится такая возможность», — и я не поняла, он говорит это серьёзно или нет. Что же до вашей работы, то любой грек предостерёг бы вас насчёт hubris — не искушайте богов, чтобы они не обрушили на вас свою ярость…
— Боги умерли или ушли на покой, — мрачно произнёс я. — И оставили нам веретёна и ткацкие станки. А что, Джулиан и в самом деле очень переменился?
— Да. На него как будто снизошло смирение. «Фирма дана и фирма взята, да здравствует фирма». — Скрестив на груди руки, она произнесла это с ласковой насмешкой. — Пожалуй, на картине появились новые краски. Джулиан стал человечным!
Не знаю почему, но это замечание показалось мне самым кошмарным из всех когда-либо слышанных мной. Странно, конечно, но по спине у меня побежали мурашки. Я поглядел на Бенедикту и увидел, или мне привиделось, что она побледнела; но, возможно, это из-за её волос, из-за свечей.