Маленький доктор кашлянул, как бы сообщая, что ему пора. Пожав всем руки и пожелав спокойной ночи, он прикоснулся ладонью ко лбу Иокаса и кивнул, по-видимому выражая удовлетворение. Старый лысый евнух взял свою лампу, оставленную снаружи, и неторопливо повёл доктора во тьму. Тем временем в огонь подбросили несколько кусочков ладана, отчего воздух стал пахучим и как будто сгустился. Слуги ушли, правда, один остался неподалёку на всякий случай. Он уселся на неудобный стул в затенённом углу рядом с птицами и вроде бы задремал, опустив голову на грудь. На Иокаса это никак не подействовало; он всё ещё излучал энергию, напоминая мне о прежнем Иокасе, которого я когда-то увидел впервые, крепкого и неутомимого селянина, охотника, пловца. Мы сидели вокруг него, лежавшего на кровати — жёсткое расшитое покрывало византийской работы, свечи, слабые керосиновые лампы… всё вместе. И прошлое, тяжело навалившееся на нас тоже.
— Феликс, — сказал он, не отпуская белую руку Бенедикты, — я внимательно следил за всеми вашими попытками уничтожить нас, саботировать работу фирмы, сбежать. Я всё отлично помню, это было очень интересно, захватывающе интересно. Знаете, я понимаю вас, а Джулиан — нет, не понимает. Для Джулиана фирма что-то выражает в идеале, может быть его импотенцию? А? Я не такой умный, как он, и поэтому всегда опасался его. О, я очень любил его.
В нём вновь взыграла восторженная детскость. Облизав красные губы, он продолжал неторопливо, подбирая-отбирая слова из своего ограниченного английского запаса, как кто-нибудь другой мог бы наугад рвать цветы на лугу. Однако ему удавалось отлично выражать свои мысли, время от времени совершая ошибку, которая сама по себе была удачей.
— Вы нравились мне, — говорил он, — а почему? Потому что, Феликс, я сам искал настоящей свободы для своей души. Я тоже много думал. Но мне не хватило смелости, потому что я боялся Джулиана. Он был очень умным, он мог бы убить меня. — Иокас поднял руку, словно опасаясь, что я неправильно интерпретирую его слова. — Смерти я не боялся. Но мне не хотелось присоединяться ко всему остальному, что было на совести Джулиана; а ведь он делает вид, что ничего такого нет. Нельзя жить фирмой. А он жил ею. Джулиан видел слишком много слёз.
Проглотив слюну, он как будто опечалился на мгновение. Ясно было, что Иокас действительно любил таинственного Джулиана, и это не было обыкновенным восточным славословием. Легко было понять, что простой, прямодушный и здоровый человек испытывал жалость к калеке. Джулиан никогда не стрелял, не пускал в полёт ни птицу, ни воздушного змея; всё это так, думаю, но он умел любить. Я поглядел на белое ясное лицо Бенедикты. Сидя ко мне в профиль и всё ещё не выпуская руки Иокаса из своих рук, она смотрела на него с выражением восторга и доверия. Иокас поглубже вжался в подушки и закрыл глаза — не от усталости, а из желания не упустить нить своих рассуждений.
— Очень давно, — сказал он, — в самом начале, когда фирма была ещё очень маленькой [он произнёс на греческом языке слово, обозначавшее новорождённого младенца]… в те времена все наши сделки строились на доверии, в основном на обмене солью. Аравия и так далее. Феликс, люди не умели писать. Всё хранилось в памяти. До самого последнего времени мы все считали на старых счётах, какие до сих пор можно видеть в греческих бакалейных лавках. Единственной нашей защитой было взаимное доверие. Когда я думал о свободе и вспоминал старые времена, мои мысли застревали — как слоны — на этом незначительном и очень важном условии. Наши деньги работали на всём восточном побережье, и если тут или там появлялись обрывки бумаги с отпечатком большого пальца, значит, нам грозила опасность недоверия. Нам приходилось верить в такую вещь, как обмен солью с шейхом. Крепче этого ничего не могло быть — самая высокая, единственная планка. А потом начались бумаги, документы, контракты. И фирма стала слишком большой, слишком сложной. Если соль потеряет силу… Не так ли сказано в Библии? Я думал. Думал. Когда же Джулиан сказал мне, что все контракты фирмы сфотографированы и хранятся в одном небольшом доме, у меня появилась потрясающая идея… Я думал почти всю ночь и всё время разговаривал сам с собой. Я думал: что будет, если уничтожить эти контракты? Что тогда будет?
Он выглядел очень взволнованным, дважды судорожно сглотнул слюну и прижал руки к груди. Неожиданно мне пришло в голову, что я столкнулся с, одним из тех поразительно простых, но в то же время переломных течений мысли, которое Маршан и я (в случае Иоланты) называли случайным вектором; это была «шкала предположения», и, полагаю, в грубых механических терминах она представляла собой тот сектор человеческого сознания, где понят или прочувствован весь ужас идеи свободной воли. Именно из-за этой пугающей идеи люди бросаются со скал (посмотреть, что будет) или играют в русскую рулетку, случайно найдя пистолет на полке… Если — ключ в слове «если». И тогда я вспомнил о маленькой библиотеке, в которой хранятся снятые на микрофильм контракты фирмы. Что творилось в газетах, когда Мерлин перевёл всё на микрофильм; к тому времени контрактный отдел разросся до уровня Бодлеевской библиотеки. Теперь от бумаг ничего не осталось. Особый надгробный памятник — в тот раз не Карадоком — был воздвигнут в лондонском пригороде для хранения микрофильма. Нескладное маленькое здание, что-то среднее между римской виллой и старым вокзалом Юстон. Мне припомнилось, как бесновался Карадок из-за этого нелепого неоегипетского монстра с четырьмя тяжёлыми слоновьими колоннами. В устроенной наверху квартирке поселился прожжённый Шэдболт (тот самый старик, который сочинил наш с Бенедиктой брачный контракт). Теперь он стал регистратором контрактов. Что ж, сооружение не могло не напоминать маленький и страшный крематорий. Тут я положил конец своим размышлениям, чтобы сконцентрироваться на словах Иокаса, обращённых ко мне.