— Тут. Я думал о Рэкстроу. Жаль его. А Адам полностью уничтожен, его нельзя восстановить?
Маршан задумался на мгновение.
— Нет, — ответил он с сомнением в голосе. — Однако вот что интересно, Джулиан приказал нам остановить работу над ним и полностью сосредоточиться на Ио. У меня мелькнуло странное чувство, что он как будто ревнует к кукле. Он сказал: «Нам ведь не нужна мужская особь, правда?» И голос у него был необычный — благодушный, довольный, если, конечно, у меня не разыгралось воображение, что вряд ли. В самом деле, когда я сказал, что надо восстановить изображения Адама для дальнейшей работы, у него сразу испортилось настроение, он грубо велел мне забыть об этом и выбросить всё в корзину. Вот так. Похороны были вчера днём. Не думаю, чтобы кто-нибудь пришёл, кроме Джулиана. Меня не было, хотя мне очень жаль старого греховодника. Ну вот, я обо всём сообщил, исполнил свой долг. Больше рассказывать нечего, разве вы захотите послушать, что Иоланта насочиняла вчера. Первые стихи с того света, старина, и они совсем неплохи. Я подумал, не послать ли их в газету.
— Они у вас при себе?
— Минутку. Теперь при себе.
— Тогда читайте.
Со странным чувством я слушал бессвязный набор слов, который был обязан жизнью обыкновенному перегреву; и у меня возникла странная иллюзия, что, может быть, это «стихи», что слова в самом деле имели некий, возможно, «поэтический» смысл — поскольку поэзия не является инвентаризацией жизненного опыта и пишется не для каталога семян. (Так мне говорили.)
Справедливо полагать,
что хоть смерть не обжигает,
но воде бывает больно,
а у женщины есть свойства
занимать себя любовью
в отрочестве томно-сладком,
получать в подарок ларчик
с назначением помолвки,
сохранять в сознанье зимы,
память волновать картинкой
праздника в Унндермире
с папоротником в облатке,
и из этих свойств иные
могут быть важны кому-то,
вызывая удивленье, —
ведь реальность лапидарна,
неелейна и весома…
Всё или ничто! — скажу я, —
Всё, — скажу, — или ничто!
Потому что неужели
Мне надо спрашивать на это разрешенье?
— Браво, — сказал я, но смущённо и даже испуганно.
Трубка молчала. Шум в раковине стих. Пока я разговаривал, все отправились спать, кроме Ариадны, которая дожидалась меня, не сводя глаз с камина, погруженная в свои мысли. Я налил себе выпить и присоединился к ней — подавленный рассказом о бедняге Рэкстроу. Мне он нравился, нравилось использовать его как некий пробирный камень моего собственного здравомыслия в «Паульхаусе», куда в определённый момент я поместил и Бенедикту среди разрозненных фрагментов моих снов наяву. Удивительно, что, когда я по-настоящему проснулся, она была там, в моих объятиях! И не как плод моего дневного кошмара.
— О чём думаете? — спросил я.
— Да так. Мыслей много, и все бессвязные — сплошная путаница. Думала обо всех вас с любовью и опасением — это ведь позволяется друзьям, правда?
— С опасением?
— Да. Например, новая Бенедикта — она на удивление нормальная, разумная, отлично держит себя в руках; вам она не кажется более плоской и менее интересной, чем другая Бенедикта?
— Господи, — простонал я, — вы ведь не желаете мне очередного этапа бедствий?
— Бедствия, по-видимому, остались позади.
— И слава богу, я согласен только на истерики. Да и она как раз такая, какой я хотел её видеть, какой воображал её. Я почти создал её. Как говорится, что заказывали… Если прежде я получал другое, на это были свои причины. Теперь мы знаем их. Но когда я влюбился в неё, то рассмотрел в ведьме нечто иное. Я влюбился в то, чем она могла бы быть. И ввязался в жуткую игру. Но я выиграл, неужели вы не поняли? Ариадна, вы всегда считали меня природным рогоносцем, фиксированным на матери, которому страдание в радость; но мой мазохизм не настолько глубок. Может быть, вы ошиблись?
Она посмотрела на меня, улыбаясь с радостью, в которой всё же оставалась толика сомнения.
— И вы больше не ненавидите Джулиана?
— Как ненавидеть, когда я теперь с ним? Его жизнь была сплошным бедствием, и его талант — катастрофа для человека, обречённого на импотенцию.
Она коснулась моей щеки ладонью, и я поцеловал её.
— Дурочка, — сказал я.
— Прошу прощения, — отозвалась она. — Странно, сколько ни приписывай себе те или иные качества, на самом деле мы не более того, что о нас думают другие: всего-навсего собрание чужих впечатлений.
Довольно долго мы сидели молча, курили и размышляли. Какие-то неясные мысли проносились у меня в голове, словно стаи рыб. Я думал о том, как любовь к Графосу повлияла на жизнь Ариадны. Потом вдруг дала о себе знать интуиция, и я с горечью, с печалью, но совершенно ясно осознал: Ариадна оставила позади смерть Графоса, которая рассеялась вместе с великолепной болью и естественной пустотой. Теперь она в смертельной опасности, потому что готова отказаться от жизни, готова умереть просто от ennui. Я взял её за руку, словно желая удержать её, не дать ей ускользнуть. Как будто в подтверждение моей грустной мысли, отзываясь на неё, Ариадна сказала:
— Трудно поверить, правда? А ведь мы все обречены, и это только вопрос времени. Хотя воспринимаем смерть как неотъемлемую часть чужой жизни. Почему мы не в состоянии думать о ней как о чём-то неотрывном от себя? Неужели из-за скуки ожидания? Тут-то и появляется желание бежать ей навстречу, побыстрее покончить с нею.
Вот! Я не знал, как можно успокоить её; ни любовь, ни опиум не спасают в таких случаях. Для настоящего учёного и не очень настоящего мужчины — как проложить безопасную дорогу между непоследовательностью и жестокостью?